В астафьев о советском воинстве. «Надо становиться на колени посреди России и просить у своего народа прощение

Виктор Астафьев мог бы на фронт и не идти. Имел на то законное право. По окончании фабрично-заводского училища ему, как «составителю поездов» - дипломированному железнодорожнику, выдали «бронь». Игарский детдомовец и сирота Витька Астафьев за зиму перед войной окончил шестой класс. Далее находиться в социальном заведении ему не разрешили, вышел возраст. Надо было начинать самостоятельную жизнь, думать о дальнейшей судьбе, а, значит, и как-то выбираться с Севера. Денег на дорогу юноша заработал сам, поступив коновозчиком на кирпичный завод, существовавший в те годы в Игарке. Подросток забирал на лесокомбинате опилки, грузил их на телегу и вёз к топкам, где обжигались кирпичи. К лету необходимая сумма денег для покупки билета на пароход была скоплена, а в Красноярске он поступил учиться в железнодорожную школу фабрично-заводского обучения № 1 на станции Енисей - прообраз современного профтехучилища.

На Западе уже гремела вовсю война. Почти без отдыха, вечно голодные, по сути, ещё дети, Виктору едва исполнилось восемнадцать, юные железнодорожники постоянно были заняты делом. На станцию Базаиха один за другим прибывали эшелоны с оборудованием эвакуированных заводов, людьми. На одном из поездов из Ленинграда, отцепили вагон, в него по пути следования из блокадного города, переносили и складировали умерших. Виктора включили в погребальную группу. Как потом он писал в «Последнем поклоне»: «Похоронами я был не просто раздавлен, я был выпотрошен, уничтожен ими, и, не выходя на работу, отправился в Березовку, в военкомат - проситься на фронт». Случилось это спустя всего четырех месяцев с начала его трудовой биографии.


Доброволец Астафьев, как и большинство молодых призывников его возраста, в 1942 был направлен вначале в 21-ый стрелковый полк, находившийся под Бердском, а затем его перевели в 22-й автополк в военном городке Новосибирска, и только весной 1943 отправили на передовую…

В августе 1994 года в один из приездов Виктора Петровича в Игарку мы несколько теплых вечеров просидели с ним вместе на крылечке лесокомбинатовской гостиницы - немыслимое для меня счастье. О чём только не говорили, но всё-таки темы войны тогда так и не коснулись. Я боялась спросить, зная, как легко можно растревожить его израненное сердце. Видимо, и Виктору Петровичу в городе детства хотелось лишь приятных воспоминаний, тех, что были до…

В следующий, последний приезд Виктора Петровича была встреча с читателями в 1999 , снятая санкт-петербургским оператором Вадимом Донцом для фильма «Всему свой час. С Виктором Астафьевым по Енисею» . Именно на встрече с читателями прозвучал вопрос библиотекаря Светланы Богд ановой: «Ваши первые произведения добром пропитаны, сейчас какой-то жёсткостью отдают. Почему?»

Теперь-то понятно, почему. В девяностые Виктор Петрович написал самое главное свое произведение о войне - роман «Прокляты и убиты». Написал, несмотря на идущую в периодической печати травлю писателя. Такую хлёсткую и беспощадно ёмкую оценку войне, заключённую уже в самом названии романа, мог дать только человек, имевший огромную смелость, перенёсший страдания и сказавший открыто то, что перечеркнуло все созданные ранее мощной монументальной пропагандой художественные произведения о героике войны. Он писал:

«Я был рядовым бойцом на войне и наша, солдатская правда, была названа одним очень бойким писателем «окопной»; высказывания наши — «кочкой зрения».

И вот его «окопные постулаты», родившиеся с первых дней нахождения в учебной части под Новосибирском: никакой серьезной подготовки, никакого обучения молодых, необстрелянных бойцов не велось. «О нас просто забыли, забыли накормить, забыли научить, забыли выдать обмундирование» . По словам Астафьева, когда они, наконец, прибыли из запасного полка на фронт, войско было больше похоже на бродяг. Это были не солдаты, а истощённые уставшие старички с потухшими глазами. От недостатка сил и умения большинство из них погибало в первом же бою или попадало в плен. «Они так и не принесли Родине той пользы, которую хотели, а, главное, могли принести».

Большинство солдат ходило в гимнастерках со швом на животе. Такие же швы были и на нательном нижнем белье. Многие не знали, отчего этот шов, недоумевали, объяснение же было простым - одежда была снята с мёртвых. Так её не снимешь, только разрезать надо, потом зашить. Поняв это, и сами солдаты стали таким образом одеваться, снимая одежду с мёртвых немцев - те к войне готовились по-серьёзному, сукно было добротным, меньше изнашивалось. Украинские крестьянки, а именно на Украине начинался боевой путь солдата Астафьева, зачастую принимали наших солдат за пленных немцев, не понимая, кто перед ними в столь жалком облачении. Виктору Астафьеву досталась гимнастерка с отложным воротничком, видимо, младшего офицера, но в ней больше вшей водилось - вот и всё её преимущество. Только в декабре 1943 часть, наконец, обмундировали. И молодой боец вместе с другом не преминули сразу запечатлеть себя на фото.

Воевал рядовой Виктор Астафьев в 17-й артиллерийской, орденов Ленина, Суворова, Богдана Хмельницкого, Красного Знамени дивизии прорыва, входившей в состав 7-го артиллерийского корпуса основной ударной силы 1-го Украинского фронта. Корпус был резервом Главного командования.

«Веселый солдат» Виктор Астафьев был шофёром, артиллеристом, разведчиком, связистом. Не штабным телефонистом, а линейным надсмотрщиком, готовым по первому приказу командира ползти под пули, разыскивая порыв на линии. Вот так писал он сам о специфике своей военной должности телефониста впоследствии: «Когда руганный-переруганый, драный-передраный линейный связист уходил один на обрыв, под огонь, озарит он последним, то злым, то горестно-завистливым взглядом остающихся в траншее бойцов, и хватаясь за бруствер окопа, никак одолеть не может крутизну. Ох, как он понятен, как близок в ту минуту и как же перед ним неловко - невольно взгляд отведёшь и пожелаешь, чтобы обрыв на линии был недалече, чтобы вернулся связист «домой» поскорее, тогда уж ему и всем на душе легче сделается».

Связисты и возможность смертельного исхода испытывали чаще других, и радость жизни у них была острее. Недавно проанализированная мною печальная статистика боевого пути воинов, призванных Игарским военкоматом , подтверждает сказанное: северяне зачастую назначались связистами, а среди них был больший процент как погибших, так и - получавших награды. Вторит этому и боец Астафьев: «И когда живой, невредимый, брякнув деревяшкой аппарата, связист рухнет в окоп, привалится к его грязной стенке в счастливом изнеможении, сунь ему - из братских чувств - недокуренную цигарку. Брат-связист её потянет, но не сразу, сперва он откроет глаза, найдёт взглядом того, кто дал «сорок», и столько благодарности прочтёшь ты, что в сердце она не вместится».

Впрочем, и правительственной наградой командования был оценен труд «линейщика». В бою 20 октября 1943 красноармеец Астафьев четыре раза исправлял телефонную связь с передовым наблюдательным пунктом. «При выполнении задачи от близкого разрыва бомбы он был засыпан землей. Горя ненавистью к врагу товарищ Астафьев продолжал выполнять задачу и под артиллерийско-минометным огнём, собрал обрывки кабеля, и вновь восстановил телефонную связь, обеспечив бесперебойную связь с пехотой и ее поддержку артиллерийским огнем» - так написано в наградном листе при представлении старшего телефониста Астафьева к медали «За отвагу»…

Вот бы сейчас посмеялись мы над литературными опусами штабного писаря, но Виктор Петрович сей документ и в глаза, возможно, не видел, а потомкам оставил воспоминания совсем иного плана:

- Один раз тащили-тащили на плечах и на горбу полуторку взвода управления со связью, со стереотрубой, бусолью, планшетами и прочим имуществом, и встала машина, не идёт: это мы за ночь, то запрыгивая в кузов, то обратно, натаскали полный кузов грязи, перегрузили бедную полуторку. Выбрасывали грязь кто лопатами, кто котелками и касками, кто горстями и к месту сосредоточения бригады успели почти вовремя, - рассказывал он о ночном марш-броске киношникам, посланным Никитой Михалковым перед съёмками нового фильма «Цитадель» к великому сибирскому писателю-фронтовику за «приватными» впечатлениями военных будней.

Живо представляю, как слегка прищурив раненый глаз, он пересказывает им этот и другой, известный ему со слов командира своего дивизиона эпизод из ещё одного ночного марш-броска. Командир тот был, немногим старше своих подчинённых, но «крутого нрава до первого ранения, который мог и пинка солдату отвесить» , и крепкое словцо употребить:

- Толкали, толкали, качали, качали как-то машину и всё, перестала двигаться техника. Выскочил я из кабины с фонариком, ну, думаю, сейчас я вам, разгильдяи, дам разгон! Осветил фонариком, а вы, человек двадцать, облепили кузов машины, опёрлись на него, кто по колено, кто по пояс в грязи — спите… Я аж застонал…

Вот так воевал наш земляк. Но не этих, по сути невинных баек изнеможённого в переходах солдата не могли простить будущему писателю «победоносные генералы».

По признанию Астафьева, именно война стала причиной того, что он взялся за перо. В начале 50-х Виктор Петрович ходил в литературный кружок, открытый при местной газете «Чусовской рабочий» на Урале, там однажды услышал он короткий рассказ одного писателя - в войну политработника. Война у того была красивой, а главное, что возмутило, об этом писал тот, кто тоже был на передовой. У Астафьева, по его словам, аж зазвенело в контуженой голове от такого вранья. Придя домой и, успокоившись, он решил, что единственный способ бороться с ложью - это правда. И за ночь на одном дыхании написал свой первый рассказ «Гражданский человек» (современное название «Сибиряк»), в котором описал войну, какую он видел и знал. И это было началом.

Приводя этот известный факт, биографы писателя не всегда говорят, что вернуться с войны бывшему детдомовцу было некуда. С женой-фронтовичкой он отправился в ее родной уральский городишко Чусовой. Квартиранты-переселенцы не думали освобождать семье фронтовика занятый ими и не оплачиваемый флигелёк во дворе. Вернувшийся с войны майор-свояк, занял лучшее в доме место в комнате на втором этаже, забив до отказа помещение трофейным тряпьем и «через губу» разговаривал с младшим по званию Виктором, вынужденным ютиться с молодой женой в кухне за печкой на полу. Виктор то снег разгребал, то вагоны разгружал, прежде, чем получил место сторожа на колбасном заводе, где в ночную смену и родился этот рассказ. Поведала об этом жена писателя Мария Корякина. Рассказала не только о перипетиях семейной жизни вернувшихся с войны фронтовиков, но и об умершей от диспепсии в младенческом возрасте дочке Лидочке. У молодой матери от постоянного недоедания не было достаточного количества молока.

Понятно, что темой начинающего писателя стали события минувшей войны. В актив рождающегося писателя в 1960 добавляется лирическая повесть «Звездопад», а в 1971 «Пастух и пастушка». Современная пастораль - вносит автор пометку в подзаголовок последней. Обе повести поэтичные, трогательные и трагичные произведения о первой любви, искалеченной, погубленной войной. Не раз я, как и многие мои сверстники, перечитывала их, видимо, о них упоминала и игарский библиотекарь Светлана Богданова - «добром пропитанные»…

Впрочем, если в «Звездопаде» автор воздерживается от рассказов о боях, перенеся действие в военный госпиталь, то в «Пастухе и пастушке» уже начинают появляться страшные эпизоды, навечно засевшие в память солдата. Война калечит молодые души героев, она стирает хорошее, оставляя ярчайшее, невольно подмеченное, в мозгу засевшее и продолжающее мучить кошмарами автора.

В мирное время в памяти постаревшего солдата Астафьева зияют аккуратные парные дыры в жирном украинском чернозёме - это оставленные бойцами во время марш- броска валенки, потому что «раз вытащил, два вытащил, на них пуда три такой грязи, что на третий раз шагнул и дальше пошёл босиком» .

Или вот ещё один из поведанных михалковским визитёрам рассказ о привале в осеннем припорошенном снежком лесу, толи на поляне, то ли на болотце. Подложив под себя на кочку пучок вырванной торчащей из снега сухой травы, сидит солдат Астафьев, хлебает быстро остывающий суп. Чувствует, что-то склизко под ним, встал, «твою мать, немец, вмёрзший в землю подо мной. Ну чего? … стерни побольше наложил и обратно сел. Некогда, и жрать охота. Вот так вот втягиваешься в войну. Говорят, опыт войны. Вот оно. Чтоб ты мог жрать, спать, как скотина последняя, терпеть вошь… Помню, у нас щеголеватый был офицер, двумя руками в голову залез: Ну, до чего надоели эти вши».

Впоследствии эпизод с поедаемым вшами офицером нахожу и в романе «Цитадель».

Для Астафьева - самое страшное на войне - привычка к смерти. Когда смерть становится повседневной, обыденной и уже не вызывает никаких эмоций, когда можно сидеть и без отвращения есть на замёрзшем трупе противника.

Страшные потрясения молодого Астафьева, продолжающие тревожить память его и пожилого, - когда при отступлении от Житомира по отступающим, уже убитым, разбитым, шли наши танки, машины, транспортёры: «…в шоссе, в жидкой грязи трупы, раскатанные в фанеру, только кое-где белые косточки вылезут, и зубы… Танки идут, гусеницы наматывают, шинелёнку, кишки, вот такое эстетическое зрелище».

Война Астафьева действительно совсем не похожа на то, что мы привыкли видеть в военных фильмах, или читать в военной прозе. Герои большинства литературных произведений шли в атаку с криками «Ура!», закрывали амбразуры, погибали, вызывая огонь на себя. По словам Астафьева, о войне столько наврали и так запутали всё, с ней связанное, что в конце-концов война сочинённая затмила войну истинную.

Непоправимое сотворила война с Витенькой Астафьевым: «Маленький, совсем малограмотный, я уже сочинял стихи и разного рода истории, за что в ФЗО и на войне меня любили и даже с плацдарма вытащили, но там на плацдарме осталась половина меня - моей памяти, один глаз, половина веры, половина бездумности и весьполностью остался мальчик, который долго во мне удобно жил, весёлый, глазастый и неунывающий».

(Из письма Астафьева Курбатову, «Крест бесконечный»,Иркутск, 2005)

Самое тяжёлое и трагичное в воинской биографии Астафьева - это форсирование Днепра осенью 1943. В воду, без подготовки, без передышки, развивая недавний успех на Курской дуге, солдаты прыгали голыми, несли узелки с одеждой и винтовки над головой. Переплавлялись без специальных плавучих средств, кто как может. На том участке, где плыл Астафьев, из 25 тысяч человек до другого берега добрался только каждый шестой. А таких точек переправы было десятки. В битве за Днепр советские войска потеряли около 300 тысяч солдат: «большинство потонуло бессмысленно, из-за бездарной подготовки, так ни разу и не выстрелив» .

Всю жизнь Астафьев утверждал, что мы победили в этой войне только потому, что просто завалили немцев трупами, залили их своей кровью. И он имел право так говорить. Рядовой Виктор Астафьев воевал на Брянском, Воронежском, Степном и Первом Украинском фронтах - в самой гуще военных действий. На Днепровском плацдарме Астафьеву повредило глаз и серьёзно контузило:

- Пакостно ранило в лицо. Мелкими осколками кассетной бомбы, или батальонной мины и крошевом камней… повредило глаз, раскровенило губы, лоб, ребята боялись до медсанбата не доплавят, - рассказывал он впоследствии.

В районе польского города Дукла Астафьев получил тяжелое сквозное пулевое ранение левого предплечья с повреждением кости: Когда ранят - по всему телу идёт гулкий удар, откроется кровь, сильно-сильно зазвенит в голове и затошнит, и вялость пойдёт, будто в лампе догорает керосин, и жёлтенький, едва теплящийся свет заколеблется и замрёт над тобой так, что дышать сделается боязно и всего пронзит страхом. И если от удара заорал, то, увидев кровь, - оглох от собственного голоса и звона, ужался в себе, приник к земле, боясь погасить этот исходный свет, этот колеблющийся проблеск жизни.

(Астафьев В.П. «Всему свой час», Москва, «Молодая гвардия», 1985)

В действующей армии солдат Астафьев пробыл до сентября 1944, выбыв из нее по тяжелому ранению, но продолжая мыкаться по нестроевым частям, выполняя обязанности то почтальона, то конвоира вплоть до конца 1945.

Почти каждой семьи коснулась война смертельным крылом. Были трагические потери и у Астафьевых. 24 сентября 1942 под Сталинградом погиб его дядя - родной брат отца Иван, до войны - рубщик на лесобирже Игарского лесокомбината. Как передовика производства в мирное время его портрет был помещен на городскую Доску Почета, а сам юноша направлен на учебу в Ачинский сельхозтехникум. В войну Иван Астафьев был телефонистом, или разведчиком, достоверные данные об этом не сохранились. Не знал Виктор Петрович и место его гибели, уточнив судьбу дядьки только спустя десятилетия после окончания войны. Помог ему в этом волгоградский собрат-писатель, родившийся в Игарке Борис Екимов.

Еще один дядька - крестный отец писателя Василий, всего лишь на десять лет старше Виктора. Балагур, весельчак, любимец женщин, прозванный за неуёмный характер «Сорокой» он был ближе всех Виктору в юношеские годы. Его в феврале 1942 провожал Виктор на фронт из Красноярска. Василий, хитростью обойдя военную цензуру, дал Виктору знать, что, дескать, воюет танкистом с ним рядом, на Украине. На Лютежском плацдарме под Киевом был тяжело ранен, направлен в госпиталь, но в пути был обозначен как без вести пропавший. Как впоследствии признавался Виктор , он придумал встречу с ним, уже мертвым, описав ее в романе «Последний поклон». На самом деле, последнее пристанище солдата неизвестно.

Василию Астафьеву едва исполнилось 29, Ивану - 24. К чести игарчан, фамилии родственников Виктора Петровича - Василия Павловича и Ивана Павловича Астафьевых занесены на городской мемориал памяти погибших. Даже больной неизлечимой кожной болезнью отец писателя Пётр Павлович призывался на войну.

Фронтовая биография рядового Виктора Астафьева отмечена орденом Красной Звезды, медалями «За отвагу», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 годов», «За освобождение Польши».
Виктор Петрович Астафьев не только имел моральное право написать, но и просто обязан был сделать это, сказав самое важное, оставив в наследство потомкам то, что пережил сам и его семья, и что, так он считал, не должно было стать для будущих поколений предметом их личного познания и переживания.



Кроме повестей «Звездопад», «Пастух и пастушка», «Так хочется жить», «Обертон», «Весёлый солдат», многие рассказы и затеси написаны Виктором Петровичем о войне. Невольно, в чертах большинства героев видится автор - детдомовец Витька из заполярного города, не всегда названного, но узнаваемого по тем ярким деталям, которые присущи только Игарке - репрессированные, лесоперевалка, морские суда, особенности охоты и рыбалки в окрестностях города.

В первой половине 1990 Астафьев писал: «Да, пишу книгу о войне, давно пишу, но не о 17-ой дивизии, а вообще о войне. Солдатскую книгу, а то генеральских уже много, а солдатских почти нет». И еще: «Я всю свою творческую, а может и не только творческую жизнь готовился к главной своей книге - роману о войне. Думаю, что ради неё Господь меня сохранил не только на войне, но и в непростых и нелёгких, порой на грани смерти, обстоятельст-вах, помогал мне выжить. Мучил меня памятью, грузом воспоминаний придавливал, чтобы я выполнил главный его завет - рассказать всю правду о войне, ведь, сколько человек побывало в огненном горниле войны, столько и правд привезли они домой».

В необходимости писать по-иному, чем сделали до него, всё больше и больше убеждало писателя наблюдаемое им в жизни отношение к судьбам фронтовиков. В американской литературе после окончания вьетнамской войны появился термин «потерянное поколение». Советская пропаганда продолжала говорить о воине-победителе. Хотя реалии мирной жизни были иными. Контуженному Астафьеву не пришлось более водить поезда по железной дороге - дело, которому он был обучен и мечтал этим заниматься. Ни жилья, ни добротного питания молодые инвалиды войны получить не могли. Многие из вернувшихся с фронта живыми, спились, либо умерли от продолжавших их мучить ранений уже в первые послевоенные годы. Но более всего терзали сознание солдат эпизоды их военной юности. И Астафьев вытолкнул, наконец, из израненной памяти то, что нестерпимо жгло его изнутри.

11 февраля 1993, закончив черновик второй части книги, Виктор Петрович писал другу, литературному критику Курбатову: «Хотел избежать лишних смертей и крови, но от памяти и правды не уйдёшь - сплошная кровь, сплошные смерти и отчаянье аж захлёстывают бумагу и переливаются за край её».

Писатель считал войну «преступлением против разума». И критики, и политики признают, что с исторической точки зрения в романе «Прокляты и убиты», правдоподобно описаны события Великой Отечественной войны. Но предельно натуралистично описанный быт солдат, взаимоотношения между подчиненными и командирами, собственно боевые действия вызвали целый поток недовольства не только у командующих военными действиями, но и у рядовых участников войны.

И хотя Астафьев убеждал своих оппонентов-генералов хотя бы не лгать самим себе: «Сколько потеряли народу в войне-то? Знаете ведь и помните. Страшно назвать истинную цифру, правда? Если называть, то вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить у своего народа прощения за бездарно выигранную войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови» , его не желали слышать и собратья по штыку. Для них, чудом вернувшихся с фронта живыми, война, совпавшая с их молодостью, - самый яркий, по сути, героический период жизни.

Помню, как резко оборвал однажды заплакавшегона встрече с молодёжью ветерана, пытавшегося рассказать о случаях людоедства на фронте, мой отец, тоже участник той войны: «Не о том ты, дескать, Пётр, говоришь». Пережившие сами свинцовые мерзости войны, они, по-видимому, инстинктивно хотели уберечь и нас, да и сами старались стереть из своей памяти увиденное и пережитое. Эффект страуса…

Астафьев с гражданским мужеством открыто заявлял: Нас и солдатами то стали называть только после войны, а так - штык, боец, в общем, - неодушевлённый предмет…

И его обвиняли… в отсутствии патриотизма, в клевете на русский народ… Вырывали строчки из сказанных сгоряча фраз, перетолковывали на свой лад. А он хотел, чтобы мы знали всю правду о войне, а не только официально разрешённую.

«Вдоль дороги и в поле россыпью бугорки чернеются. Иные горящие танкисты в кювет заползли, надеялись в канавной воде погаситься, и тут утихали: лица чёрные, волосы рыжие, кто вверх лицом, видно пустые глазницы - полопались глаза-то, кожа полопалась, в трещинах багровая мякоть. Мухи трупы облепили. Привыкнуть бы пора к этакому пейзажу, да что-то никак не привыкается».

(Астафьев В.П. «Так хочется жить», Иркутск, «Вектор», 1999).

Астафьев считал, что преступно показывать войну героической и привлекательной: Те, кто врёт о войне прошлой, приближают войну будущую. Ничего грязнее, жёстче, кровавее, натуралистичнее прошедшей войны на свете не было. Надо не героическую войну показывать, а пугать, ведь война отвратительна. Надо постоянно напоминать о ней людям, чтобы не забывали. Носом, как котят слепых тыкать в нагаженное место, в кровь, в гной, в слёзы, иначе ничего от нашего брата не добьёшься.

Или о мыслях «окопников»:

- Это вот тяжкое состояние солдатское, когда ты думаешь, хоть бы я скорее умер, хоть бы меня убили. Поверьте мне, я бывал десятки раз в этом положении, десятки раз изнурялся: хоть бы убили.

А героический подвиг командира по спасению жизни солдата, по убеждению Астафьева, - это неожиданно прозвучавшая от него команда подчинённому:

Иди, выспись.

Ну как вы тут, ребята, мало же вас, копать же надо, работать…

Иди, тебя это не касается…

Вот так два раза спас жизнь окопнику Астафьеву его командир отделения. Ушёл солдат Астафьев, где-то упал в дубовом лесу на какую-то подстилку и заснул мёртвым сном. Сколько спал, ничего не помнит, потом встал, сходил на кухню, поел немного каши, в общем, отдохнул, пришёл - полный сил, хохмач, - весёлый солдат… Чем не героический поступок? Герои романа «Плацдарм» привыкли по словам Астафьева, «полуспать, полузамерзать, полубдеть, полуслышать, полужить…» (Астафьев «Прокляты и убиты»).

.

Роман «Прокляты и убиты» остался незаконченным, в марте 2000 писатель заявил о прекращении работы над ним, в ноябре 2001 Виктор Петрович Астафьев умер.

А незадолго до смерти, в июле, депутаты Законодательного Собрания Красноярского края отказались выделить лежавшему в больнице с тяжелыми последствиями инсульта, по сути, смертельно больному человеку денежное вознаграждение в размере всего-то трёх тысяч рублей как дополнительную пенсию фронтовику.
Горестн о…

« Астафьевская» правда о войне, по мнению уральца Гладышева, оказалась несвоевременной? Неуместной? Лишней? Предостережение писателя о том, что тот кто врёт о войне прошлой, приближает войну будущую, запомнилось. Думаю, осмысление окопной правды Виктора Петровича Астафьева - дело чести и политиков, и рядовых граждан страны.

Война ужасна, и в организме нового поколения должен быть выработан устойчивый ген невозможности повторения подобного. Ведь не зря же эпиграфом своего главного романа великий писатель, говоря языком сибирских старообрядцев, поставил: «писано было, что все, кто сеет на земле смуту, войны и братоубийство, будут Богом прокляты и убиты» .

Виктор Петрович Астафьев (годы жизни 01.05.1924 – 29.11.2001) – советский и российский писатель, прозаик, эссеист большинство произведений которого выполнено в жанре военной и деревенской прозы. Входит в плеяду писателей внесших очень большой вклад в развитие отечественной литературы. Астафьев являлся ветераном Великой Отечественной войны, он воевал с 1943 года. До конца войны Виктор Астафьев оставался простым солдатом, был шофером, связистом, артразведчиком. Герой соцтруда, лауреат 2-х государственных премий СССР.

Виктор Астафьев появился на свет в семье крестьянина Петра Павловича Астафьева 1 мая 1924 года в селе Овсянка, расположенном на территории Красноярского края. Мать писателя Лидия Ильинична трагически погибла, когда ему было всего 7 лет. Она утонула в Енисее, данное событие и река пройдут впоследствии по всем его произведениям. Астафьев проведет на реке лучшие свои часы и дни, о которых напишет книги, вспоминая в них свою мать. Мать осталась в жизни писателя светлой тенью, прикосновением, воспоминанием и Виктор никогда не старался отягощать данный образ какими-то бытовыми подробностями.


В школу будущий писатель пошел в возрасте 8 лет. В 1-м классе он учился в родном селе, а начальную школу заканчивал уже в Игарке, куда на заработки перебрался его отец. Начальную школу он окончил в 1936 году. Осенью, когда надо было учиться в 5-м классе, с ним приключилась беда: мальчик остался один. До марта 1937 года он кое-как учился и даже был беспризорником, пока не был направлен в Игарский детский интернат. Вспоминая о времени проведенном в детском доме, Виктор Астафьев с особым чувством признательности вспоминал директора Василия Ивановича Соколова и учителя школы-интерната Игнатия Рождественского, который был сибирским поэтом и привил Виктору любовь к литературе. Два этих человека в трудные годы его жизни, оказали на писателя благотворное влияние. Сочинение Астафьева для школьного журнала о любимом озере в будущем стало полноценным рассказом «Васюткино озеро».

В 1941 году Астафьев закончил обучение в школе-интернате и возрасте 17 лет с трудом, так как уже шла война, добрался до Красноярска, где поступил на учебу в железнодорожную школу ФЗУ. После окончания училища он 4 месяца отработал на станции Базаиха, после чего добровольцем отправился на фронт. До самого окончания войны он оставался рядовым солдатом. Виктор Астафьев воевал на Брянском, Воронежском и Степном фронтах, а также в составе войск Первого Украинского фронта. За свои заслуги был награжден боевыми орденами и медалями: орденом Красной Звезды, а также самой ценной солдатской медалью «За отвагу», медалями «За освобождение Польши», «За победу над Германией».

На фронте он несколько раз был тяжело ранен, здесь же он в 1943 году познакомился со своей будущей женой Марией Корякиной, которая была медсестрой. Это были 2 очень разных человека: Астафьев любил свою деревню Овсянку, где родился и провел самые счастливые годы детства, а она не любила. Виктор был очень талантлив, а Мария писала из чувства самоутверждения. Она обожала сына, а он любил дочь. Виктор Астафьев любил женщин и мог выпить, Мария ревновала его и к людям, и даже к книгам. У писателя были 2-е внебрачных дочери, которых он скрывал, а его жена все годы страстно мечтала лишь о том, чтобы он был всецело предан семье. Астафьев несколько раз уходил из семьи, но каждый раз возвращался назад. Два таких разных человека не смогли покинуть друг друга и прожили вместе 57 лет до самой смерти писателя. Мария Корякина всегда была для него и машинисткой, и секретарем и примерной домохозяйкой. Когда жена написала собственную автобиографическую повесть «Знаки жизни», он просил ее не публиковать ее, но она не послушалась. Позднее он также написал автобиографическую повесть «Веселого солдата», которая рассказывала о тех же событиях.

Виктор Астафьев демобилизовался из армии в 1945 году вместе со своей будущей женой, после войны они вернулись в родной город Марии – Чусовой, расположенный на Урале. Тяжелые ранения, полученные на фронте, лишили Виктора фэзэушной профессии – у него плохо слушалась рука, остался фактически один хорошо видящий глаз. Все его работы сразу после войны носили случайный характер и были ненадежными: чернорабочий, грузчик, слесарь, плотник. Жили молодые, прямо скажем, не весело. Но однажды Виктор Астафьев попал на заседание литературного кружка, организованного при газете «Чусовой рабочий». Данное заседание изменило его жизнь, после него он всего за ночь написал свой первый рассказ «Гражданский человек», на дворе был 1951 год. Уже в скором времени Астафьев стал литературным работником «Чусового рабочего». Для данной газеты он написал очень большое количество статей, рассказов и очерков, его литературный талант начал раскрывать все свои грани. В 1953 году была опубликована его первая книга «До будущей весны», а в 1955 году он опубликовал сборник рассказов для детей «Огоньки».


В 1955-57 годах он написал свой первый роман «Тают снега», а также издал еще 2 книги для детей: «Васюткино озеро» и «Дядя Кузя, куры, лиса и кот». С апреля 1957 года Астафьев начинает работать спецкором Пермского областного радио. После выхода романа «Тают снега», он был принят в Союз писателей РСФСР. В 1959 году его направили в Москву на Высшие литературные курсы, организованные при Литературном институте им. М. Горького. В Москве он учился 2 года, и эти годы были отмечены расцветом его лирической прозы. Он написал повести «Перевал» – 1959 год, «Стародуб» – 1960 год, в том же году на одном дыхании за несколько дней он выпустил повесть «Звездопад», которая принесла писателю широкую известность.

1960-е годы оказались для Виктора Астафьева очень плодотворными, им было написано большое количество повестей и новелл. Среди них повести «Кража», «Где-то гремит война». В то же время написанные им новеллы легли в основу повести в рассказах «Последний поклон». Также в этот период своей жизни он написал 2 пьесы – «Черемуха» и «Прости меня».

Детство в деревне и воспоминания юности не могли остаться незамеченными и в 1976 году деревенская тема наиболее ярко и полно раскрывается в повести «Царь-рыба» (повествование в рассказах), это произведение вошло в школьную программу и до сих пор любимо многими отечественными читателями. За это произведение в 1978 году писатель был удостоен Государственной премии СССР.


Главной особенностью художественного реализма Виктора Астафьева было изображение жизни и окружающей действительности в ее первоосновах, когда жизнь достигает уровня рефлексии и сознания и как бы сама из себя рождает нравственные опоры, крепящие наше бытие: доброту, сострадание, бескорыстие, справедливость. Все эти ценности и осмысленности нашей жизни писатель в своих произведениях подвергает достаточно жестким испытаниям, прежде всего за счет предельных условий самой российской действительности.

Другой особенностью его произведений было испытание прочной и доброй основы миры – войной и отношением человека к природе. В своей повести «Пастух и пастушка» Виктор Астафьев с присущей ему поэтикой подробностей демонстрирует читателю войну, как кромешный ад, который страшен не только своей степенью нравственного потрясения и физического страдания человека, но и непосильностью для человеческой души военного опыта. Для Астафьева ужас войны, то, что позднее станут называть «окопной правдой» было единственной возможной правдой о той страшной войне.

И хотя бескорыстие и самопожертвование, нередко оплаченное собственной жизнью, неистребимость добра, военное братство обнажаются и проявляются во время войны, и не менее – в военном быту – Виктор Астафьев не видит той цены, которая смогла бы оправдать человеческое «побоище». Память о войне, несовместимость военного и мирного опыта станут лейтмотивом многих его произведений: «Звездопад», «Сашка Лебедев», «Ясным ли днем», «Пир после победы», «Жизнь прожить» и других.


В 1989 году за свои писательские заслуги Виктор Астафьев был удостоен звания Героя Социалистического Труда. Уже после развала СССР он создает один из самых известных своих военных романов – «Прокляты и убиты», который выходит в 2-х частях: «Черная яма» (1990-1992) и «Плацдарм» (1992-1994). В 1994 году «за выдающийся вклад в отечественную литературу» писателю присуждается премия «Триумф», в следующем году за свой роман «Прокляты и убиты» он был удостоен Государственной премии Российской Федерации. В 1997-1998 году в Красноярске вышло полное собрание сочинений писателя, которое состояло из 15 томов и содержало в себе подробные комментарии автора.

Скончался писатель в 2001 году практически весь этот год, проведя в Красноярских больницах. Сказался его возраст и ранения, полученные им на войне. Лучшее, что может оставить после себя писатель – это свои произведения, в этом плане нам всем с вами повезло с полным собранием сочинений Астафьева из 15 томов. Книги Виктора Астафьева за их реалистичное изображение военного быта и живой литературный язык были и остаются популярными в нашей стране, а также за рубежом. В связи с этим они были переведены на многие языки мира и выходили миллионными тиражами.

Http://chtoby-pomnili.com/page.php?id=1183
- http://www.litra.ru/biography/get/biid/00137841227895687163
- https://ru.wikipedia.org

https://www.сайт/2015-05-08/viktor_astafev_neparadnaya_pravda_o_cene_pobedy

«Всюду симуляция, подлая трусость, воровство, крохоборство»

Виктор Астафьев: непарадная правда о цене Победы (внимание: тяжелые фотографии, 18+)

Сегодня, накануне 70-летия Победы, посреди юбилейного угара, местами приобретающего образцово абсурдные, анекдотические формы ( , в виде хатынского мемориала, в офисе екатеринбургской похоронной компании, в уральской сети магазинов интимных товаров и т.д.), нам хочется напомнить, что 9 Мая – день скорби и памяти по миллионам жизней, загубленных бесчеловечной жестокостью и «чужих», и «своих» – командиров и начальников, в испуге от предвоенных сталинских репрессий «ковавших победу», устилая поля сражений грудами «пушечного мяса»... В прошлом году мы опубликовали фрагменты фронтовых воспоминаний ленинградца (чем вызвали шквал как благодарностей, так и проклятий). На этот раз – слово великому русскому писателю, воину Виктору Астафьеву. Предлагаем вашему вниманию фрагменты его знаменитого романа «Прокляты и убиты».

«Мертвые красноармейцы неделями лежали в землянках, и на них получали пайку»

Виктор Астафьев, фронтовая юность

Ивовые маты кишели клопами и вшами. Во многих землянках пересохшие маты изломались, остро, будто ножи, протыкали тело, солдатики, обрушив их, спали в песке, в пыли, не раздеваясь. В нескольких казармах рухнули потолки, сколько там задавило солдат – никто так и не потрудился учесть, уж если наши потери из-за удручающей статистики скрывались на фронте, то в тылу и вовсе Бог велел ловчить и мухлевать. Песчаные пыльные бури, голод, холод, преступное равнодушие командования лагерей, сплошь пьющего, отчаявшегося, привело к тому, что уже через месяц после призыва в Тоцких лагерях вспыхнули эпидемии дизентерии, массовой гемералопии, этой проклятой болезни бедственного времени и людских скопищ, подкрался и туберкулез. Случалось, что мертвые красноармейцы неделями лежали забытые в полуобвалившихся землянках, и на них получали пайку живые люди. Чтобы не копать могил, здесь, в землянках, и зарывали своих товарищей сослуживцы, вытащив на топливо раскрошенные маты. В Тоцких лагерях шла бойкая торговля связочками сухого ивняка, горсточками ломаных палочек. Плата – довесок хлеба, ложка каши, щепотка сахара, огрызок жмыха, спичечный коробок махорки. Много, много пятен, язвочек от потайных костерков вдоль полувысохшей реки, под осыпистыми ярами, издырявленными ласточками-береговушками. По костеркам и остаткам пиршества возле них можно было угадать, что люди дошли до самой страшной крайности: как-то умудрялись некоторые уходить из лагеря, хотя тут все время их всех занимали трудом и видимостью его, в степях и оврагах раскапывали могильники павшего скота, обрезали с него мясо. И уж самый жуткий слух – будто бы у одного из покойников оказались отрезаны ягодицы, будто бы их испекли на потаенных костерках… Никто из проверяющих чинов не решался доложить наверх о гибельном состоянии Тоцких и Котлубановских лагерей, настоять на их закрытии ввиду полной непригодности места под военный городок и даже для тюремных лагерей не подходящего. Все чины, большие и малые, накрепко запомнили слова товарища Сталина о том, что «у нас еще никогда не было такого крепкого тыла». И все тоцкие резервисты, способные стоять в строю, держать оружие, были отправлены на фронт – раз они не умерли в таких условиях, значит, еще годились умирать в окопах.

«Он еще был жив, шевелил ртом, из которого толчками выбуривала кровь»

Дожили до крайнего ЧП: из второй роты ушли куда-то братья-близнецы Снегиревы. На поверке перед отбоем еще были, но утром в казарме их не оказалось. Командир второй роты лейтенант Шапошников пришел за советом к Шпатору и Щусю. Те подумали и сказали: пока никому не заявлять о пропаже, может, пошакалят где братья, нажрутся, нашляются и опять же глухой ночью явятся в роту.

– Ну я им! – грозился Шапошников.

На второй день, уже после обеда, Шапошников вынужден был доложить об исчезновении братьев Снегиревых полковнику Азатьяну.

– Ах ты Господи! Нам только этого не хватало! – загоревал командир полка. – Ищите, пожалуйста, хорошо ищите.

Братьев Снегиревых, объявленных дезертирами, искали на вокзалах, в поездах, на пристанях, в общежитиях, в родное село сделали запрос – нигде нету братьев, скрылись, спрятались, злодеи.

На четвертый день после объявления братья сами объявились в казарме первого батальона с полнущими сидорами. Давай угощать сослуживцев калачами, ломая их на части, вынули кружки мороженого молока, растапливали его в котелках, луковицы со дна мешков выбирали. «Ешьте, ешьте! – по-детски радостно, беспечно кричали братья Снегиревы. – Мамка много надавала, всех велела угостить. Кого, говорит, мне кормить-то, одна-одинешенька здесь бобылю».

– Вы где болтались? – увидев братьев, обессиленный, все ночи почти не спавший, серый лицом, как и его шинель, без всякого уже гнева спросил у братьев Снегиревых командир второй роты.

– Но в сельсовет села был сделан запрос.

– А-а, был, был, – все ликуя, сообщили братья. – Председатель сельсовета Перемогин тук-тук-тук деревяшкой на крыльце, мамка лопоть нашу спрятала, обутки убрала, нас на полати загнала, старьем закинула, сверху луковыми связками, решетьем да гумажьем забросала.

– Чем-чем? – бесцветно спросил Шапошников.

– Ну гумажьем! Ну решетьем! Ну это так у нас называется всякое рванье, клубки с тряпицами, веретешки с нитками, прялки, куделя…

«Пропали парни, – вздохнул Шапошников, – совсем пропали…»

В особом отделе у Скорика братья Снегиревы были не так уж веселы, уже встревоженно, серьезно рассказывали и не вперебой, а по очереди о своем путешествии в родное село, но вскоре один из братьев умолк.

– Корова отелилась, мамка пишет: «Были бы вот дома, молочком бы с новотелья напоила, а так, что живу, что нет, плачу по отце, другой месяц нет от него вестей, да об вас, горемышных, всю-то ноченьку, бывает, напролет глаз не сомкну…». Мы с Серегой посовещались, это его Серегой зовут в честь тятькиного деда, – ткнул пальцем один брат в другого. – Он младше меня на двадцать пять минут и меня, как старшего, слушается, почитает. Да, а меня Еремеем зовут – в честь мамкиного деда. Именины у меня по святцам совсем недавно, в ноябре были, у Сереги еще не скоро, в марте будут. До дому всего шестьдесят верст, до Прошихи-то. И решили: туда-сюда за сутки или за двое обернемся, зато молока напьемся. Ну, губахта будет нам… или наряд – стерпим. Мамка увидела нас, запричитала, не отпускает. День сюда, день туда, говорит, че такого?

– Вы откуда святцы-то знаете?

– А все мамка. Она у нас веровающая снова стала. Война, говорит, така, что на одного Бога надежда.

– А вы-то как?

– Ну мы че? – Еремей помолчал, носом пошвыркал и схитрил: – Когда мамка заставит – крестимся, а так-то мы неверовающие, совецкие учащие. Бога нет, царя не надо, мы на кочке проживем! Хх-хы!

«О Господи! – схватился за голову Скорик и смотрел на братьев не моргая, ушибленно, а они, полагая, что он думал о чем-то важном, не мешали. – О Господи!» – повторил про себя Скорик и подал братьям два листка бумаги и ручку.

– Пишите! – выдохнул Скорик. – Вот вам бумага, вот вам ручка, вот чернила, по очереди пишите. И Бог вам в помощь!..

Пока братья писали по очереди и старший, покончив свое дело, вполголоса диктовал младшему, говоря: «Че тут особенного? Вот бестолковый! Пиши: «Мамка, Леокадия Саввишна, прислала письмо с сообчением, отелилась корова…» – Скорик глядел в окно, соображая, как защитить братьев этих, беды своей не понимающих детей, как добиться, чтобы суд над ними был здесь, в расположении двадцать первого полка. Здесь ближе, в полку-то, здесь легче, здесь можно надеяться на авось. Может, полковник Азатьян со своим авторитетом? Может, чудо какое случится? И понимал Скорик, что бред это, бессмысленность: что здесь, в полку, что в военном округе в Новосибирске – исход будет один и тот же, заранее предрешенный грозным приказом Сталина. И не только братья – отец пострадает на фронте, коли жив еще, мать как пособница и подстрекательница пострадает непременно, дело для нее кончится тюрьмой или ссылкой в нарымские места, а то еще дальше.

Их приговорили к расстрелу. Через неделю, в воскресенье, чтобы не отрывать красноармейцев от занятий, не тратить зря полезное, боевое время, из Новосибирска письменно приказали выкопать могилу на густо населенном, сплошь свежими деревянными пирамидками заполненном кладбище, выделить вооруженное отделение для исполнения приговора, выстроить на показательный расстрел весь двадцать первый полк. «Это уж слишком!» – зароптали в полку. Командир полка Геворк Азатьян добился, чтобы могилу выкопали за кладбищем, на опушке леса, на расстрел вели только первый батальон – четыреста человек вполне достаточно для такого высокоидейного воспитательного мероприятия – и присылали бы особую команду из округа: мои-де служивые еще и по фанерным целям не научились стрелять, а тут надо в людей.

Осмотревшись, шире расставив ноги, чтоб не упасть, отстранив далеко от очков бумагу, майор начал зачитывать приговор. Тут уж Серега с Еремеем и носами швыркать перестали, чтоб не мешать майору при исполнении важного дела ничего не пропустить. Текст приговора был невелик, но вместителен, по нему выходило, что на сегодняшний день страшнее, чем дезертиры Снегиревы, опозорившие всю советскую Красную Армию, подорвавшие мощь самого могучего в мире советского государства, надругавшиеся над честью советского бойца, нет на свете.

– Однако ж, – буркнул командир батальона. «Хана ребятам, хана», – окончательно порешил Яшкин. «Умело составлена бумага, ничего не скажешь, так бы умело еще воевать научиться», – морщился Скорик.

– Они че? – толкнул его в бок Щусь. – Они в самом деле распишут ребят?..

– Тихо ты… Подождем...

Майор... протер очки, всадил их глубже на переносице и тем же сохлым от мороза голосом дочитал:

– «Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и будет немедленно приведен в исполнение».

Все равно никто не шевелился и после этих слов, все равно все еще чего-то ждали, но майор никаких более слов не произносил, он неторопливо заложил листок бумаги в красную тощую папочку, туже и туже затягивал на ней тесемки, как бы тоже потерявшись без дела или поражаясь тому, что дело так скоро закончилось. Одну тесемку он оборвал, поморщился, поискал, куда ее девать, сунул в карман.

– Вот я говорил, я говорил! – вдруг закричал пронзительно Серега, повернувшись к брату Еремею. – Зачем ты меня обманывал? Зачем?!

Еремей слепо щупал пляшущей рукой в пространстве, братья уткнулись друг в друга, заплакали, брякаясь головами. Распоясанные гимнастерки, мешковато без ремней висящие штаны тряслись на них и спадывали ниже, ниже, серебряная изморозь все оседала на них и все еще гасла на головах.

– Да что ты? Что ты? – хлопал по спине, поглаживал брата Еремей. – Оне холостыми, как в кине… попугают… – Он искал глазами своих командиров, товарищей по службе, ловил их взгляд, требуя подтверждения своим надеждам: «Правда, товарищи, а?.. Братцы, правда?..». Но Еремей видел на всех лицах растерянность или отчуждение – относит его и брата, относит от этого берега, и ни весла, ни шеста, ни потеси нет, чтоб грестись к людной земле, и никто, никто руки не протягивает. «Да что ж это такое? Мы же все свои, мы же наши, мы же…». «Неужели он и в самом деле не понимает? Неужели же еще верит?..» – смятенно думал не один Скорик, и Щусь думал, и бедный комроты Шапошников, совсем растерзанный своей виной перед смертниками, многие в батальоне так думали, по суетливости Еремея, по совершенно отчаянному, кричащему взгляду разумея: понимает старшой, все понимает – умный мужик, от умного мужика рожденный, он не давал брату Сереге совсем отчаяться, упасть на мерзлую землю в унизительной и бесполезной мольбе. Брат облегчал последние минуты брата – ах, какой мозговитый, какой разворотливый боец получился бы из Еремея, может, выжил бы и на войне, детей толковых нарожал… Между тем трое стрелков обошли могилу, встали перед братьями, двое охранников подсоединились к ним, все делалось привычно, точно, без слов. «Пятеро на двух безоружных огольцов!» – качал головой Володя Яшкин, и недоумевал Щусь, ходивший в штыковую на врага. Помкомвзвода видел под Вязьмой ополченцев, с палками, ломами, кирками и лопатами брошенных на врага добывать оружие, их из пулеметов секли, гусеницами давили. А тут такая бесстрашная сила на двух мальчишек!..

– Во как богато живем! Во как храбро воюем! – будто услышав Яшкина… отчетливо и громко сказал командир первого батальона Внуков. – Че вы мешкаете? Мясничайте, коли взялись…

– Приготовиться! – ничего не слыша и никого не видя, выполняя свою работу, скомандовал пришлый, всем здесь чуждый, ненавидимый лейтенант. Вынув пистолет из кобуры, он взял его, поднял вверх.

– Дя-аденьки-ы-ы! Дя-аденьки-ы-ы! – раздался вопль Сереги, и всех качнуло в сторону этого вопля. Кто-то даже переступил, готовый броситься на крик. Шапошников, не осознавая того, сделал даже шаг к обреченным братьям, точнее, полшага, пробных еще, несмелых. Лейтенант-экзекутор, услышав или заметив это движение наметанным глазом, резко скомандовал: «Пли!»...

И был еще краткий миг, когда в строю батальона и по-за строем увидели, как Еремей решительно заступил своего брата, приняв в грудь почти всю разящую силу залпа. Его швырнуло спиной поперек мерзлой щели, он выгнулся всем телом, нацарапал в горсть земли и тут же, сломившись в пояснице, сверкнув оголившимся впалым животом, вяло стек вниз головою в глубь щели. Брат его Сергей еще был жив, хватался руками за мерзлые комки, царапал их, плывя вместе со стылым песком вниз, шевелил ртом, из которого толчками выбуривала кровь, все еще пытаясь до кого-то докричаться. Но его неумолимо сносило в земную бездну, он ногами, с одной из которых свалился ботинок, коснулся тела брата, оперся о него, взнял себя, чтоб выбиться наверх, к солнцу, все так же ярко сияющему, золотую пыльцу изморози сыплющему. Но глаза его, на вскрике выдавившиеся из орбит, начало затягивать пленкой, рот свело зевотой, руки унялись, и только пальцы никак не могли успокоиться, все чего-то щупали, все кого-то искали… Лейтенант решительно шагнул к щели, столкнул Серегу с бровки вниз. Убитый скомканно упал на старшего брата, прильнул к нему. Лейтенант два раза выстрелил в щель, спустил затвор пистолета и начал вкладывать его в кобуру.

– Отдел-ление-э! – властно крикнул он стрелкам, направляясь к саням. Заметив ботинок, спавший с Сереги, вернулся, сопнул его в могилу.

«Сталин привычно обманывал народ, врал напропалую»

Встретившие войну подростками, многие ребята двадцать четвертого года попали в армию, уже подорванные недоедом, эвакуацией, сверхурочной тяжелой работой, домашними бедами, полной неразберихой в период коллективизации и первых месяцев войны. Страна не была готова к затяжной войне не только в смысле техники, оружия, самолетов, танков – она не настроила людей на долгую, тяжкую битву и делала это на ходу, в судорогах, в спешке, содрогаясь от поражений на фронтах, полной бесхозяйственности, расстройства быта и экономики в тылу. Сталин привычно обманывал народ, врал напропалую в праздничной ноябрьской речи о том, что в тылу уже полный порядок, значит, и на фронте тоже скоро все изменится. Все налаживалось, строилось и чинилось на ходу. К исходу сорок второго года кое-что и кое-где и было налажено, залатано, подшито и подбрито, перенесено на новое место и даже построено, однако всевечное российское разгильдяйство, надежда на авось, воровство, попустительство, помноженное на армейскую жестокость и хамство, делали свое дело – молодяжки восемнадцати годов от роду не выдерживали натиска тяжкого времени и требований армейской жизни. Хлопчики двадцать четвертого года, за две недели выучившиеся ходить строем, колоть штыком, окапываться, ползать по-пластунски, делать марш-броски, все более и более охладевали к этим занятиям, понимая, что нигде и никому они не нужны. Пострелять бы им, полежать в окопах под гусеницами, побросать настоящие гранаты и бутылки с горючей смесью. Но вместо подлинной стрельбы щелканье затвором винтовки, у кого она есть, вместо машин и танков макеты да болванки, вот и превращается красноармеец в болвана, в доходягу, поди им командуй, наведи порядок – всюду молчаливое сопротивление, симуляция, подлая трусость, воровство, крохоборство. Люди слабеют – условия в казармах-то невыносимые, скотина не всякая выдержит, больных много, слухи, пусть и преувеличенные, о жертвах и падеже в ротах ходят по полку...

Яшкин повидал кое-что пострашнее, чем расстрел каких-то сопливых мальчишек. Под Вязьмой или под Юхновом – где упомнишь? – свалка по всему фронту шла, видел он выдвинувшуюся за неширокую, но глубокую пойменную речку танковую часть, которой надлежало обеспечить организованный отход и переправу через водную преграду отступающих частей, дать им возможность закрепиться на водном рубеже. Яшкин да и все отступающие войска очень обрадовались броневой силе, поверили, что наконец-то дадут настоящий бой фашисту, остановят его хотя бы на время, а то так с самого прибытия на фронт мечутся да прячутся, бегают по земле, стреляют куда-то вслепую. Танки, занимая позиции за рекой ночью, все сплошь завязли в пойме, и утром, когда налетела стая самолетов и начала прицельно бить и жечь беспомощные машины, командир полка или бригады со штабниками и придворной хеврой бросили своих людей вместе с гибнущими машинами, удрали за речку. Танки те заскребены были, собраны по фронту, большинство машин чинены-перечинены, со свежими сизыми швами сварки, с царапинами и выбоинами на броне, с хлябающими гусеницами, которые, буксуя в болотной жиже и в торфе, посваливались, две машины оставались и после ремонта с заклиненными башнями. Танкисты, через силу бодрясь, заверяли пехоту: зато мол, боекомплект полный, танк может быть использован как вкопанное в землю забронированное орудие. Но с ними, с танкистами и с танками, никто не хотел сражаться, их били, жгли с неба. Когда черным дымом выстелило чахло заросшую пойму и в горящих машинах начал рваться этот самый полный боекомплект, вдоль речки донесло не только сажу и дым, но и крики заживо сгорающих людей. Часть уцелевших экипажей вместе с пехотою бросились через осеннюю речку вплавь. Многие утонули, а тех, что добрались до берега, разгневавшийся командир полка или бригады, одетый в новый черный комбинезон, расстреливал лично из пистолета, зло сверкая глазами, брызгая слюной. Пьяный до полусмерти, он кричал: «Изменники! Суки! Трусы!» – и палил, палил, едва успевая менять обоймы, которые ему подсовывали холуи, тоже готовые праведно презирать и стрелять всех отступающих. И вообще за речкой обнаружилось: тех, кто жаждал воевать не с фашистом-врагом, а со своими собратьями по фронту, гораздо больше, чем на противоположном берегу боеспособных людей.

Под покровом густого кислого дыма от горящего торфа и машин разбродно отступившим частям удалось закрепиться за речкой. Володя Яшкин из окопчика, уже выкопанного до колен, видел, как примчался к речке косячок легковых машин, как из одной машины почти на ходу выскочил коренастый человек в кожаном реглане, с прискоком, что-то крича, махая рукой, побежал к берегу речки, нервно расстегивая кобуру. Он застрелил пьяного командира танкистов тут же, на месте. И с ходу же над речкой, на яру, чтобы видно всем было, сбили, скидали в строй остальных командиров в распоясанных гимнастерках с пятнами от с мясом выдранных орденов и значков отличников боевой и политической подготовки. Этих расстреляли автоматчики из охраны командира, одетого в реглан. Успевшие попрятаться в пехотные щели танкисты, увидев, какая расправа чинится над предавшими их командирами, без понуканий оказались на другом берегу речки, чинили машины и под покровом ночи увели за водный рубеж, вкопали в берег три танка. Кажется, на сутки удалось возле речки обопнуться, приостановить противника, но потом, как обычно, оказалось, что их уже обошли, окружили и надо с этих гарью затянутых, горелым мясом пропахших, свежими холмами могил помеченных заречных полей сниматься, военные позиции оставлять... Знатоки сказывали, что командир танковой бригады, оказалось, все-таки бригады, так храбро воевавший со своими бойцами, был пристрелен командующим армией, который метался по фронту, пытаясь организовать оборону, заштопать многочисленные прорехи во всюду продырявленном фронте, уже на подступах к Москве имея приказание подчинять своей армии без руля и без ветрил отступающие части, и тут уж не щадил никто никого и ничего.

«Потери предполагались большие, но все же не такие ошеломляющие»

Никакая фантазия, никакая книга, никакая кинолента, никакое полотно не передадут того ужаса, какой испытывают брошенные в реку, под огонь, в смерч, в дым, в смрад, в гибельное безумие, по сравнению с которым библейская геенна огненная выглядит детской сказкой со сказочной жутью, от которой можно закрыться тулупом, залезть за печную трубу, зажмуриться, зажать уши.

С рассветом было подсчитано и доложено: у северного склона высоты Сто собралось и окапывается четыреста шестьдесят боевых душ... Не было никакой неожиданности для комбата Щуся, но он все же качнулся взад-вперед и глухо простонал, услышав цифру четыреста шестьдесят, четыреста шестьдесят... Ну, выковыряют парней, спрятавшихся на берегу и по оврагам, по кустам и закуткам, насобирают еще человек двести... Это из трех-то тысяч, назначенных в боевую группу. «Боже мой! – металось, каталось, гулко билось в черепе комбата смятение, – каковы же тогда потери у тех, кто переправлялся и шел напрямую, лез на крутой берег? Ох, Володя, – отирая тряпицей рот Яшкина, облепленный мертвыми мурашками, будто слоеный пирог маком, – нам не то что старой границы, нам... Да не-эт, – убеждал себя комбат, – тут что-то есть, какой-то хитрый замысел скрывается... Ну не сорок же первый год – чтобы гнать и гнать людей на убой, как гнали несчастное ополчение под Москвой, наспех сбитые соединения, стараясь мясом завалить, кровью затопить громаду наступающего противника. Повоюем, повоюем, братец ты мой, – потирал руки комбат. – Вот партизаны ударят, десант с неба сиганет, боевой наш комполка связь подаст...».

Уточнили месторасположение батальона Щуся, данные разведки соседних полков и сникли горестно командиры. Выходило: завоевали они, отбили у противника около пяти километров берега в ширину и до километра в глубину. Группа Щуся не в счет, она пока и знаку не должна подавать, где и сколько ее есть. На сие территориальное завоевание потратили доблестные войска десятки тысяч тонн боеприпасов, горючего, не считая урона в людях, – их привыкли и в сводках числить в последнюю очередь – народу в России еще много, сори, мори, истребляй его – все шевелится. А ведь и на левом берегу от бомбежек, артиллерийских снарядов и минометов потери есть, и немалые. По грубым подсчетам, потеряли при переправе тысяч двадцать убитыми, утонувшими, ранеными. Потери и предполагались большие, но не такие все же ошеломляющие. – И это первый плацдарм на Великой реке. Какова же цена других будет? – выдохнул Авдей Кондратьевич, потянув выгоревшую трубку. Она пусто посипывала...

«Заградотрядчики работали истово, сгоняли в трясущуюся кучу поверженных страхом людей»

Громыхал под чьими-то сапогами камешник, палили в воздух, по камням и по кустам секли какие-то люди.

А-а, падла! А-а, притырился! – разносилось из тьмы, – смылся! Воевать не хочешь...

Бра-а-атцы-ы-ы! Да что же это, бра-атцы-ы-ы!..

Волокут человека, по камешнику волокут, к воде. Видать, бедолаги попали на левый берег, им же полагается быть на том, на правом, где немец. Им воевать полагается. И вот люди, которым судьба выпала не плавать, не тонуть, а выполнять совсем другую работу, – вылавливали ихнего брата и гнали обратно в воду. Они удобное на войне место будут отбивать яростней, чем немцы-фашисты – свои окопы. Ведь эта ихняя позиция и должность давали им возможность уцелеть на войне. Доведись Родиону и Ерофею так хорошо на войне устроиться, тоже небось не церемонились бы. Вот только не получалось у них – у смоленского крестьянина и вятского мужика – удобного в жизни устройства, не могли, не умели они приспособить себя к этому загогулистому, мудрому и жестокому миру – больно они простоваты, бесхитростны умом – стало быть, поднимайся из-за камней, иди в воду, под выстрелы, в огонь иди. И когда высветившие их фонариком какие-то громадные, как им показалось, безглазые, клешнерукие люди схватили их и поволокли, то под задравшейся рубахой ширкало каменьями выступившие позвонки и ребра. Оба мужика, и молодой, и пожилой, рахитными были в детстве, младенцами ржаную жвачку в тряпочке сосали, да и после объявленной зажиточной колхозной жизни на картошке жили, негрузные, с почти выдернутыми суставами ног и рук, волоклись, разбивая о камни лица, и не сопротивлялись, как тот пожилой дядька, в котором являлась такая живучесть, что он с воплями выскакивал из реки, рвался на берег. Тогда нервный от нечистой работы командир юношеским фальцетом взвился:

По изменнику родины!..

Смоленского и вятского мужиков хватило лишь на то, чтобы взмолиться, забитым ртом выплюнуть вместе с песком:

Мы сами... Мы сами... Не надо-о-о.

О том, что их вообще нельзя гнать в воду: нету у них оружия, сил нету, иссякло мужество – не хватит их еще на одно спасение, чудо не может повториться, – они не говорили, не смели говорить. Выколупывая песок, дресву из рта, сблевывая воду, которой был полон не только тыквенной формы живот, но и каждая клетка тела свинцом налита, даже волосок на голове нести сил не было. Младшего ударили прикладом в лицо. С детства крошившиеся от недоедов зубы хрустнули яичной скорлупой, провалились в рот. Ерофей подхватил напарника и вместе с ним опрокинулся в воду, схватился за брусья, прибитые к берегу течением.

Сволочи! Сволочи проклятые! – отчетливо сказал он и потолкал плотик вверх по течению. Родион, прикрыв одной рукой рот, другой помогал заводить напарнику плотик вверх по течению. Заградотрядчики работали истово, сгоняли, сбивали в трясущуюся кучу поверженных страхом людей, которых все прибивало и прибивало не к тому берегу, где им положено быть. Отсекающий огонь новых, крупнокалиберных пулеметов «дэшэка», которых так не хватало на плацдарме, пенил воду в реке, не допуская к берегу ничего живого. Работа карателей обретала все большую уверенность, твердый порядок, и тот молокосос, что еще недавно боялся стрелять по своим, даже голоса своего боялся, подскочив к Ерофею и Родиону, замахнулся на них пистолетом:

Куда? Куда, суки позорные?!

Нас же к немцам унесет.

Они больше не оглядывались, не обращали ни на кого внимания, падая, булькаясь, дрожа от холода, волокли связанные бревешки по воде и сами волоклись за плотиком. Пулеметчик, не страдающий жалостными чувствами и недостатком боеприпаса, всадил – на всякий случай – очередь им вослед. Пули выбили из брусьев белую щепу, стряхнули в воду еще одного, из тьмы наплывшего бедолагу, потревожили какое-то тряпье, в котором не кровоточило уже человеческое мясо. Убитых здесь не вытаскивали: пусть видят все – есть порядок на войне, пусть знают, что сделают с теми подонками и трусами, которые спутают правый берег с левым...

«Пленных уничтожить к чертовой матери! Расстрелять, как собак!»

Вот еще беда! – с досадой произнес вычислитель Карнилаев. – Пленных не знаем, куда девать. Зачем их брали?

Уничтожить их к чертовой матери! Расстрелять, как собак! – зло, на чистейшем русском языке выпалил Сыроватко. Понайотов поежился. Попав на родимую землю, увидев, чего понатворили здесь оккупанты, украинцы, мирные эти хохлы, начали сатанеть.

Нельзя нам, – сказал Понайотов. – Нельзя нам бесчинствовать так же, как они бесчинствуют. Мы не убийцы. К тому же, видел я, один из пленных совсем мальчишка. Дурачок. Грех убивать глупого...

Товарищ лейтенант, че с имя делать?

Че с имя делать? Че с имя делать? – выглянул из блиндажа Шапошников. – На берег их надо отвести. Сдать.

Кому, кому? Откуда я знаю, кому? Есть же там специальное подразделение, караул специальный...

Никого там нету. Никто там пленных не охраняет. Они вместе с нашими по берегу шакалят, рыбешку глушеную собирают.

Как же так? А если эти с берега уйдут к своим? Если сообщат о нашей хитроумной связи?

Все понятно, товарищ лейтенант! – произнес толковый Окоркин и махнул рукой, показывая дулом автомата на тропинку, протоптанную вниз по оврагу: – Шнеллер, наххаус!

Их бин айнфахэр арбайтэр. (Я – простой рабочий), – залепетал пожилой связист. – Унд дэр да вар эбен ин дэр шуле. Унс хабен зи айнгэцоген, каине эсэс, айнфахе зольдатен, айнфахе лейте, каин грунд, унс умцубрингэн... (А он только-только окончил школу, мы мобилизованные, мы не эсэсовцы, мы простые солдаты, простые люди, нас не за что убивать. Мы надеемся...)

Шнеллер, шнеллер! – Окоркин был непреклонен.

Вир хоффен ауф митляйд. Вир вердэн фюр ойх беттэн... (Мы надеемся на милосердие. Мы будем молить Бога...)

Окоркин и Чуфырин подтолкнули пленных в спину и, опережая один другого, скользя, спотыкаясь и падая, немцы поспешили вниз по оврагу. Видя, что их ведут в сторону реки, значит, в тыл, засуетились.

Шапошников проводил их бегающим, пугливым взглядом. Не успел он вернуться в блиндаж за автоматом, как услышал за первым же выступом оврага длинную очередь из пэпэша, короткий, лающий вскрик, и понял: русские связисты расстреляли своих собратьев по ремеслу.

«И носить ей «Золотую Звезду» героя на пышной груди. Но для этого надо быть покорной рабыней»

И в этот, именно в этот, самый гибельный час из заречья донесся блеющий голос:

– Внимание всем точкам! Всем телефонистам! На проводе начальник политотдела дивизии Мусенок! Передаю важное сообщение...

Товарищ капитан, – зажав трубку, обратился к Понайотову Шестаков, – на проводе повис начальник политотдела.

Что ему? – бросая карандаш на планшет, вскинулся Понайотов, заканчивавший расчеты поддержки огнем остатков полка Бескапустина, переходящих в контратаку, для того, чтобы облегчить положение щусевского батальона и помочь задыхающемуся соседу своему – Сыроватко, пусть он и хитрец, и выжига, но все же друг по несчастью. Огонь был нужен плотный, беглый и точный, бить из орудий надо было между идущими в атаку капустинцами и не накрыть отрезанный, обороняющийся в оврагах батальон Щуся. Огонь надо было корректировать, вести его следом за цепями, если они, цепи эти, еще есть, если наберется людей на цепи. Не отрываясь от карты, Понайотов протянул руку, прижал трубку к уху – по телефону с Мусенком говорил командир полка.

Вот что пишет о вас газета «Правда»: «Красная Армия шагнула через реку! Эта новая, великолепная победа ярко подчеркивает торжество сталинской стратегии и тактики над немецкой, возросшую мощь советского оружия, зрелость Красной Армии...». А вы, насколько мне известно, даже знамя не переправили...

Боялись замочить, – сухо ответил командир.

Товарищ начальник политотдела, – взмолился полковник Бескапустин, – у нас батальон погибает, передовой, в помощь ему в сопровождении артналета мы переходим в контратаку. Отобьемся – пожалуйста, передавайте...

Значит, какой-то батальон вам важнее слова самого товарища Сталина?!

К-как это – какой-то батальон?!

А вот так, понимаете ли! Нашими доблестными войсками взяты Невель и Тамань. В честь этих блистательных побед напечатаны приказы Верховного главнокомандующего и статья Емельяна Ярославского о вдохновляющем слове вождя. Всем вашим бойцам надо знать, чтоб устыдиться, – топчетесь на бережку, понимаете ли, пригрелись...

Что-о-о! – взревел плацдарм всеми телефонами, какие были навешаны на единственно работающую линию, представители же разных родов войск маялись, связываясь с левобережьем по аховым рациям.

Что ему батальон?! Что ему гибнущие люди? Они армиями сорили, фронты сдавали.

Это уже взвился Щусь, некстати оказавшийся у телефона.

Кто это говорит таким тоном с представителем коммунистической партии? – повысил голос Мусенок.

Нужно встревать немедленно, сейчас большой политик начнет домогаться фамилии дерзкого командира.

Товарищ начальник политотдела, Лазарь Исакович, ну, через час поговорите, сейчас невмоготу, сейчас линия позарез нужна... одна линия работает... – встрял в разговор Понайотов.

А почему одна? Почему одна? Где ваша доблестная связь? Разболтались, понимаете ли...

Внимание! – прервал Мусенка командир полка Бескапустин. – Внимание всем телефонистам на линии! Отключить начальника политотдела! Начать работу с огневиками!

Телефонисты тут же мстительно вырубили важного начальника, который продолжал греметь в трубку отключенного телефона:

Н-ну, я до вас доберусь! Ну вы у меня!..

И доберэться! – угрюмо прогремел в трубку Сыроватко, все как есть слышавший, но в пререкания не вступивший.

Да тебе-то какая забота? – устало осадил его полковник Бескапустин. – У тебя, видать, дела хороши, все у тебя есть, недостает лишь боевого партийного слова...

При политотделе дивизии содержалось четыре машины, это все равно, что лично при Мусенке, толклась и сладко ела партийная челядь, несколько его замов, комсомольских и прочих начальников-дармоедов, удобно устроившихся на войне, которым жилось еще вольготнее оттого, что Мусенок горел на работе, везде и всюду лез, маячил, говорил сам. На «эмке» он ездил в тылы на разного рода очень частые политические совещания, ведь чем дальше в лес, тем больше комиссаров – и все воюют, сражаются, руководят. На «виллисе», предназначенном для поездок на передовую, не на самую, конечно, передовую, на им намеченные места – где-нибудь в штабах, в санбате, в ротах боепитания, в местах сосредоточения резервов и пополнения. На «газушке», где шофером был мордатый мужик Брыкин, он развозил газеты, листовки, агитационную установку. В кузове «газушки» стояла походная кровать, прикинутая солдатским одеялом, – здесь большой начальник спал во время боевых выездов. Еще у него был «студебеккер», оборудованный под более обстоятельное жилье. Царствовала в «студебеккере» машинистка Изольда Казимировна Холедысская, красавица из репрессированной польской семьи. Начальник политотдела изъял ее из типографии дивизионной газеты, где она сражалась корректором, для того чтобы сам он лично мог диктовать важнейшего содержания секретные документы, статьи, наставления, – «студебеккер» превращался в походный домик. Презираемая всеми Изольда Казимировна старалась из домика на колесах не возникать, если являлась свету, то ходила, опустив долу очи, однако ж имела орден Красной Звезды и медаль «За боевые заслуги». Щусь знал, что Нелька собирает для Холедысской на полях брани чехольчики с адресами раненых и убитых бойцов, – если напрокудничает Нелька, Изольда через своего начальника защитит ее, водочки добудет, папирос, свежее бельишко, мазь от вшей. Нелька понимала: ох, не зря, не напрасно копит застенчивая труженица фронта адресочки списанных воинов. Однажды Мусенок поможет ей оформить документик, укажет в наградном, листке, какое ошеломляющее число раненых вынесла с поля боя отважная девушка, – и носить ей «Золотую Звезду» героя на пышной груди. Но для этого надо быть ей при Мусенке, как при арабском шейхе, – покорной рабыней – и делать вид, что она почитает своего господина и боится его.

(Адресат не установлен)
[…] Вот до чего мы дожили, изолгались, одубели! И кто это всё охранял, глаза закрывал народу, стращал, сажал, учинял расправы? Кто такие эти цепные кобели? Какие у них погоны? Где они и у кого учились? И доучились, что не замечают, что кушают, отдыхают, живут отдельно от народа и считают это нормальным делом. Вы на фронте, будучи генералом, кушали, конечно, из солдатских кухонь, а вот я видел, что даже Ванька-взводный и тот норовил и жрать, и жить от солдата отдельно, но, увы, быстро понимал, что у него не получится, хотя он и «генерал» на передовой, да не «из тех», и быстро с голоду загнётся или попросту погибнет - от усталости и задёрганности.

Не надо лгать себе, Илья Григорьевич! Хотя бы себе! Трудно Вам согласиться со мной, но советская военщина - самая оголтелая, самая трусливая, самая подлая, самая тупая из всех, какие были до неё на свете. Это она «победила» 1:10! Это она сбросала наш народ, как солому, в огонь - и России не стало, нет и русского народа. То, что было Россией, именуется ныне Нечерноземьем, и всё это заросло бурьяном, а остатки нашего народа убежали в город и превратились в шпану, из деревни ушедшую и в город не пришедшую.

Сколько потеряли народа в войну-то? Знаете ведь и помните. Страшно называть истинную цифру, правда? Если назвать, то вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить у своего народа прощение за бездарно «выигранную» войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови. Не случайно ведь в Подольске, в архиве, один из главных пунктов «правил» гласит: «Не выписывать компрометирующих сведений о командирах Совармии».

В самом деле: начни выписывать - и обнаружится, что после разгрома 6-й армии противника (двумя фронтами!) немцы устроили «Харьковский котёл», в котором Ватутин и иже с ним сварили шесть (!!!) армий, и немцы взяли только пленными более миллиона доблестных наших воинов вместе с генералами (а их взяли целый пучок, как редиску красную из гряды вытащили). <…> Может, Вам рассказать, как товарищ Кирпонос, бросив на юге пять армий, стрельнулся, открыв «дыру» на Ростов и далее? Может, Вы не слышали о том, что Манштейн силами одной одиннадцатой армии при поддержке части второй воздушной армии прошёл героический Сиваш и на глазах доблестного Черноморского флота смёл всё, что было у нас в Крыму? И более того, оставив на короткое время осаждённый Севастополь, «сбегал» под Керчь и «танковым кулаком», основу которого составляли два танковых корпуса, показал политруку Мехлису, что издавать газету, пусть и «Правду», где от первой до последней страницы возносил он Великого вождя, - одно дело, а воевать и войсками руководить - дело совсем иное, и дал ему так, что (две) три (!) армии заплавали и перетонули в Керченском проливе.

Ну ладно, Мехлис, подхалим придворный, болтун и лизоблюд, а как мы в 44-м под командованием товарища Жукова уничтожали 1-ю танковую армию противника, и она не дала себя уничтожить двум основным нашим фронтам и, более того, преградила дорогу в Карпаты 4-му Украинскому фронту с доблестной 18-й армией во главе и всему левому флангу 1-го Украинского фронта, после Жукова попавшего под руководство Конева в совершенно расстроенном состоянии. <…>

Если Вы не совсем ослепли, посмотрите карты в хорошо отредактированной «Истории Отечественной войны», обратите внимание, что везде, начиная с карт 1941 года, семь-восемь красных стрел упираются в две, от силы в три синих. Только не говорите мне о моей «безграмотности»: мол, у немцев армии, корпусы, дивизии по составу своему численно крупнее наших. Я не думаю, что 1-я танковая армия, которую всю зиму и весну били двумя фронтами, была численно больше наших двух фронтов, тем более Вы, как военный специалист, знаете, что во время боевых действий это всё весьма и весьма условно. Но если даже не условно, значит, немцы умели сокращать управленческий аппарат и «малым аппаратом», честно и умело работающими специалистами, управляли армиями без бардака, который нас преследовал до конца войны.

Чего только стоит одна наша связь?! Господи! До сих пор она мне снится в кошмарных снах.

Все мы уже стары, седы, больны. Скоро умирать. Хотим мы этого или нет. Пора Богу молиться, Илья Григорьевич! Все наши грехи нам не замолить: слишком их много, и слишком они чудовищны, но Господь милостив и поможет хоть сколько-нибудь очистить и облегчить наши заплёванные, униженные и оскорблённые души. Чего Вам от души и желаю.

Виктор АСТАФЬЕВ.

Красноярск

(Г. Вершинину)

[…] Что же касается неоднозначного отношения к роману, я и по письмам знаю: от отставного комиссарства и военных чинов - ругань, а от солдат-окопников и офицеров идут письма одобрительные, многие со словами: «Слава богу, дожили до правды о войне!..»

Но правда о войне и сама неоднозначная. С одной стороны - Победа. Пусть и громадной, надсадной, огромной кровью давшаяся и с такими огромными потерями, что нам стесняются их оглашать до сих пор. Вероятно, 47 миллионов - самая правдивая и страшная цифра. Да и как иначе могло быть? Когда у лётчиков-немцев спрашивали, как это они, герои рейха, сумели сбить по 400-600 самолётов, а советский герой Покрышкин - два, и тоже герой… Немцы, учившиеся в наших авиашколах, скромно отвечали, что в ту пору, когда советские лётчики сидели в классах, изучая историю партии, они летали - готовились к боям.

Три миллиона, вся почти кадровая армия наша попала в плен в 1941 году, и 250 тысяч голодных, беспризорных вояк-военных целую зиму бродили по Украине, их, чтобы не кормить и не охранять, даже в плен не брали, и они начали объединяться в банды, потом ушли в леса, объявив себя партизанами…

Ох уж эта «правда» войны! Мы, шестеро человек из одного взвода управления артдивизиона, - осталось уже только трое, - собирались вместе и не раз спорили, ругались, вспоминая войну, - даже один бой, один случай, переход - все помнили по-разному. А вот если свести эту «правду» шестерых с «правдой» сотен, тысяч, миллионов - получится уже более полная картина.

«Всю правду знает только народ», - сказал незадолго до смерти Константин Симонов, услышавший эту великую фразу от солдат-фронтовиков.

Я-то, вникнув в материал войны, не только с нашей, но и с противной стороны, знаю теперь, что нас спасло чудо, народ и Бог, который не раз уж спасал Россию - и от монголов, и в смутные времена, и в 1812 году, и в последней войне, и сейчас надежда только на него, на милостивца. Сильно мы Господа прогневили, много и страшно нагрешили, надо всем молиться, а это значит - вести себя достойно на земле, и, может быть, Он простит нас и не отвернёт своего милосердного лика от нас, расхристанных, злобных, неспособных к покаянию.

Вот третья книга и будет о народе нашем, великом и многотерпеливом, который, жертвуя собой и даже будущим своим, слезами, кровью, костьми своими и муками спас всю землю от поругания, а себя и Россию надсадил, обескровил. И одичала русская святая деревня, устал, озлобился, кусочником сделался и сам народ, так и не восполнивший потерь нации, так и не перемогший страшных потрясений, военных, послевоенных гонений, лагерей, тюрем и подневольных новостроек, и в конвульсиях уже бившегося нашего доблестного сельского хозяйства, без воскресения которого, как и без возвращения к духовному началу во всей жизни, - нам не выжить. […]

Весной 2009 года увидел свет том писем Виктора Астафьева (1924—2001) «Нет мне ответа… Эпистолярный дневник. 1952—2001 годы». Перед этим составитель и издатель — иркутянин Геннадий Сапронов (1952—2009) — дал «Новой газете» верстку книги и право первой публикации выбранных редакцией писем (см. № 42, 46 за 2009-й). Через три недели на одном из организованных «Единой Россией» собраний Сапронова и журналистов «Новой», представивших аудитории книгу, предложили за нее расстрелять; Геннадий написал обозревателю "Новой" Алексею Тарасову": «Всё! Ухожу в партизаны». А через месяц, успев подготовить второе, дополненное издание писем Астафьева, он умер.

Виктор Астафьев. Фото: Анатолий Белоногов

1973 г.

(И. Соколовой)

[…] У Вас, да и в любой вещи, где есть «я» — оно, это «я», ко многому обязывает, прежде всего к сдержанности, осторожности в обращении с этим самым «я» и, главное, необходимо изображать, а не пересказывать. У Вас поначалу семнадцатая артдивизия находилась на марше… Но это именно наша бригада, вооружённая гаубицами образца 1908 года системы Шнейдера, выплавляемыми на Тульском заводе (гаубицами, у которых для первого выстрела ствол накатывался руками и снаряд досылался в ствол банником), оказалась на острие атаки немцев. Сначала нас смяли наши отступающие в панике части и не дали нам как следует закопаться. Потом хлынули танки — мы продержались несколько часов, ибо у старушек-гаубиц стояли сибиряки, которых не так-то просто напугать, сшибить и раздавить. Конечно, в итоге нас разбили в прах, от бригады осталось полтора орудия — одно без колеса и что-то около трёхсот человек из двух с лишним тысяч. Но тем временем прорвавшиеся через нас танки встретила развернувшаяся в боевые порядки артиллерия и добила вся остальная наша дивизия. Контрудар не получился. Немцы были разбиты. Товарищ Трофименко стал генералом армии, получил ещё один орден, а мои однополчане давно запаханы и засеяны пшеницей под Ахтыркой…

Очень часто совпадали наши пути на войне: весь путь к Днепру почти совместный. Я был под Ахтыркой. Наша бригада оказалась той несчастной частью, которой иногда выпадала доля оказаться в момент удара на самом горячем месте и погибнуть, сдерживая этот удар. Ахтырку, по-моему, заняла 27-я армия и устремилась вперёд, оголив фланги. Немцы немедленно этим воспользовались и нанесли контрудар с двух сторон — от Богодухова и Краснокутска, чтобы отрезать армию, которую так безголово вёл генерал Трофименко вперёд.

Днепровские плацдармы! Я был южнее Киева, на тех самых Букринских плацдармах (на двух из трёх). Ранен был там и утверждаю, до смерти буду утверждать, что так могли нас заставить переправляться и воевать только те, кому совершенно наплевать на чужую человеческую жизнь. Те, кто оставался на левом берегу и, «не щадя жизни», восславлял наши «подвиги». А мы на другой стороне Днепра, на клочке земли, голодные, холодные, без табаку, патроны со счёта, гранат нету, лопат нету, подыхали, съедаемые вшами, крысами, откуда-то массой хлынувшими в окопы.

Ох, не задевали бы Вы нашей боли, нашего горя походя, пока мы ещё живы. Я пробовал написать роман о Днепровском плацдарме — не могу: страшно, даже сейчас страшно, и сердце останавливается, и головные боли мучают. Может, я не обладаю тем мужеством, которое необходимо, чтоб писать обо всём, как иные закалённые, несгибаемые воины! […]

(Адресат не установлен)

[…] Вот до чего мы дожили, изолгались, одубели! И кто это всё охранял, глаза закрывал народу, стращал, сажал, учинял расправы? Кто такие эти цепные кобели? Какие у них погоны? Где они и у кого учились? И доучились, что не замечают, что кушают, отдыхают, живут отдельно от народа и считают это нормальным делом. Вы на фронте, будучи генералом, кушали, конечно, из солдатских кухонь, а вот я видел, что даже Ванька-взводный и тот норовил и жрать, и жить от солдата отдельно, но, увы, быстро понимал, что у него не получится, хотя он и «генерал» на передовой, да не «из тех», и быстро с голоду загнётся или попросту погибнет — от усталости и задёрганности.

Не надо лгать себе, Илья Григорьевич! Хотя бы себе! Трудно Вам согласиться со мной, но советская военщина — самая оголтелая, самая трусливая, самая подлая, самая тупая из всех, какие были до неё на свете. Это она «победила» 1:10! Это она сбросала наш народ, как солому, в огонь — и России не стало, нет и русского народа. То, что было Россией, именуется ныне Нечерноземьем, и всё это заросло бурьяном, а остатки нашего народа убежали в город и превратились в шпану, из деревни ушедшую и в город не пришедшую.

Сколько потеряли народа в войну-то? Знаете ведь и помните. Страшно называть истинную цифру, правда? Если назвать, то вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить у своего народа прощение за бездарно «выигранную» войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови. Не случайно ведь в Подольске, в архиве, один из главных пунктов «правил» гласит: «Не выписывать компрометирующих сведений о командирах Совармии».

В самом деле: начни выписывать — и обнаружится, что после разгрома 6-й армии противника (двумя фронтами!) немцы устроили «Харьковский котёл», в котором Ватутин и иже с ним сварили шесть (!!!) армий, и немцы взяли только пленными более миллиона доблестных наших воинов вместе с генералами (а их взяли целый пучок, как редиску красную из гряды вытащили). <…> Может, Вам рассказать, как товарищ Кирпонос, бросив на юге пять армий, стрельнулся, открыв «дыру» на Ростов и далее? Может, Вы не слышали о том, что Манштейн силами одной одиннадцатой армии при поддержке части второй воздушной армии прошёл героический Сиваш и на глазах доблестного Черноморского флота смёл всё, что было у нас в Крыму? И более того, оставив на короткое время осаждённый Севастополь, «сбегал» под Керчь и «танковым кулаком», основу которого составляли два танковых корпуса, показал политруку Мехлису, что издавать газету, пусть и «Правду», где от первой до последней страницы возносил он Великого вождя, — одно дело, а воевать и войсками руководить — дело совсем иное, и дал ему так, что (две) три (!) армии заплавали и перетонули в Керченском проливе.

Ну ладно, Мехлис, подхалим придворный, болтун и лизоблюд, а как мы в 44-м под командованием товарища Жукова уничтожали 1-ю танковую армию противника, и она не дала себя уничтожить двум основным нашим фронтам и, более того, преградила дорогу в Карпаты 4-му Украинскому фронту с доблестной 18-й армией во главе и всему левому флангу 1-го Украинского фронта, после Жукова попавшего под руководство Конева в совершенно расстроенном состоянии. <…>

Если Вы не совсем ослепли, посмотрите карты в хорошо отредактированной «Истории Отечественной войны», обратите внимание, что везде, начиная с карт 1941 года, семь-восемь красных стрел упираются в две, от силы в три синих. Только не говорите мне о моей «безграмотности»: мол, у немцев армии, корпусы, дивизии по составу своему численно крупнее наших. Я не думаю, что 1-я танковая армия, которую всю зиму и весну били двумя фронтами, была численно больше наших двух фронтов, тем более Вы, как военный специалист, знаете, что во время боевых действий это всё весьма и весьма условно. Но если даже не условно, значит, немцы умели сокращать управленческий аппарат и «малым аппаратом», честно и умело работающими специалистами, управляли армиями без бардака, который нас преследовал до конца войны.

Чего только стоит одна наша связь?! Господи! До сих пор она мне снится в кошмарных снах.

Все мы уже стары, седы, больны. Скоро умирать. Хотим мы этого или нет. Пора Богу молиться, Илья Григорьевич! Все наши грехи нам не замолить: слишком их много, и слишком они чудовищны, но Господь милостив и поможет хоть сколько-нибудь очистить и облегчить наши заплёванные, униженные и оскорблённые души. Чего Вам от души и желаю.

Виктор АСТАФЬЕВ.

Красноярск

(Г. Вершинину)

[…] Что же касается неоднозначного отношения к роману, я и по письмам знаю: от отставного комиссарства и военных чинов — ругань, а от солдат-окопников и офицеров идут письма одобрительные, многие со словами: «Слава богу, дожили до правды о войне!..»

Но правда о войне и сама неоднозначная. С одной стороны — Победа. Пусть и громадной, надсадной, огромной кровью давшаяся и с такими огромными потерями, что нам стесняются их оглашать до сих пор. Вероятно, 47 миллионов — самая правдивая и страшная цифра. Да и как иначе могло быть? Когда у лётчиков-немцев спрашивали, как это они, герои рейха, сумели сбить по 400—600 самолётов, а советский герой Покрышкин — два, и тоже герой… Немцы, учившиеся в наших авиашколах, скромно отвечали, что в ту пору, когда советские лётчики сидели в классах, изучая историю партии, они летали — готовились к боям.

Три миллиона, вся почти кадровая армия наша попала в плен в 1941 году, и 250 тысяч голодных, беспризорных вояк-военных целую зиму бродили по Украине, их, чтобы не кормить и не охранять, даже в плен не брали, и они начали объединяться в банды, потом ушли в леса, объявив себя партизанами…

Ох уж эта «правда» войны! Мы, шестеро человек из одного взвода управления артдивизиона, — осталось уже только трое, — собирались вместе и не раз спорили, ругались, вспоминая войну, — даже один бой, один случай, переход — все помнили по-разному. А вот если свести эту «правду» шестерых с «правдой» сотен, тысяч, миллионов — получится уже более полная картина.

«Всю правду знает только народ», — сказал незадолго до смерти Константин Симонов, услышавший эту великую фразу от солдат-фронтовиков.

Я-то, вникнув в материал войны, не только с нашей, но и с противной стороны, знаю теперь, что нас спасло чудо, народ и Бог, который не раз уж спасал Россию — и от монголов, и в смутные времена, и в 1812 году, и в последней войне, и сейчас надежда только на него, на милостивца. Сильно мы Господа прогневили, много и страшно нагрешили, надо всем молиться, а это значит — вести себя достойно на земле, и, может быть, Он простит нас и не отвернёт своего милосердного лика от нас, расхристанных, злобных, неспособных к покаянию.

Вот третья книга и будет о народе нашем, великом и многотерпеливом, который, жертвуя собой и даже будущим своим, слезами, кровью, костьми своими и муками спас всю землю от поругания, а себя и Россию надсадил, обескровил. И одичала русская святая деревня, устал, озлобился, кусочником сделался и сам народ, так и не восполнивший потерь нации, так и не перемогший страшных потрясений, военных, послевоенных гонений, лагерей, тюрем и подневольных новостроек, и в конвульсиях уже бившегося нашего доблестного сельского хозяйства, без воскресения которого, как и без возвращения к духовному началу во всей жизни, — нам не выжить. […]

1995 г.

(Кожевникову)

Дорогой мой собрат по войне!

Увы, Ваше горькое письмо — не единственное на моём письменном столе. Их пачки, и в редакциях газет, и у меня на столе, и ничем я Вам помочь не могу, кроме как советом.

Соберите все свои документы в карман, всю переписку, наденьте все награды, напишите плакат: «Сограждане! Соотечественники! Я четырежды ранен на войне, но меня унижают — мне отказали в инвалидности! Я получаю пенсию 5,5 тысячи рублей. Помогите мне! Я помог вам своей кровью!» Этот плакат прибейте к палке и с утра пораньше, пока нет оцепления, встаньте с ним на центральной плошали Томска 9-го Мая, в День Победы.

Вас попробует застращать и даже скрутить милиция, не сдавайтесь, говорите, что всё снимается на плёнку — для кино. Требуйте, чтоб за Вами лично приехал председатель облисполкома или военком облвоенкомата. И пока они лично не приедут — не сходите с места.

Это Вам сразу же поможет. Через три дня, уверяю Вас, везде и всюду дадут ход Вашему пенсионному делу. Но будьте мужественны, как на фронте. Держитесь до конца!

Если же Вас начнут преследовать, оскорблять — дайте мне короткую телеграмму об этом, и я этим землякам-сибирякам такой устрою скандал, что иные из них полетят со своих тёплых мест.

Сделайте ещё один подвиг, сибиряк! Во имя таких же униженных и обиженных, во имя своей спокойной старости. Желаю Вам мужества!

Ваш В. Астафьев, инвалид войны, писатель, лауреат Государственных премий

Копию письма Кожевникова вместе с моим — в Томский облисполком. Копия письма остаётся у меня.

(С. Новиковой)

Дорогая Светлана Александровна!

Уже давно получил Вашу книжку, но прочесть её никак не удавалось: суета, болезни, слабеющее зрение и графоманы, ломящиеся в дверь, не оставляют времени на чтение.

Книжку-документ, пусть и тысячным тиражом, Вы бросили в будущие времена, как увесистый булыжник, как ещё одно яркое свидетельство наших бед и побед, не совпадающее с той демагогией, что царила, да и до се царит в нашем одряхлевшем обществе, одряхлевшем и грудью, и духовно, и нравственно. Нужная, важная книга. Конечно, те, кто бегает или уже ковыляет с портретиками Сталина по площадям и улицам, никаких книжков не читают и читать уже не будут, но через два-три поколения потребуется духовное воскресение, иначе России гибель, и тогда будет востребована правда и о солдатах, и о маршалах. Кстати, солдатик, даже трижды раненный, как я, на Руси ещё реденько, но водится, а командиры, маршалы, и главные, и неглавные, давно вымерли, такова была их «лёгкая» жизнь, да ещё этот сатана, за что-то в наказание России посланный, выпил из них кровь, укоротил век.

Я был рядовым солдатиком, генералов видел издали, но судьбе было угодно, чтоб и издали я увидел командующего 1-м Украинским фронтом Конева, и однажды — во судьба! — совсем близко под городом Проскуровом видел и слышал Жукова. Лучше б мне его никогда не видеть и ещё лучше — не слышать. И с авиацией мне не везло. Я начинал на Брянском фронте, и первый самолёт сбитый увидел, увы, не немецкий, а нашего «лавочкина», упал он неподалёку от нашей кухни в весенний березняк, и как-то так неловко упал, что кишки лётчика, вывалившегося из кабины, растянуло по всей белой берёзе, ещё жидко окроплённой листом. И после я почему-то видел, как чаще сбивали наших, и дело доходило до того, что мы по очертаниям крыльев хорошо различали наши и немецкие самолеты, так свято врали друг другу: «Вот опять херакнулся фриц!»

История с Горовцом не так хорошо выглядит, как в Вашей книге, он действительно сбил 9 самолётов, но не только Ю-873, но и других, и на земле были те, кто не сбил и единого, и они его послали в воздух тогда, когда предел его сил кончился, и к вечеру он был сбит и обвинён в том, что, упав в расположении врага, сдался в плен. Справедливость восторжествовала спустя много лет, восторжествовала по нелепой случайности, и, когда на Курской дуге ставили памятник-бюст Горовцу, приехала одна мать, а отец сказал: «Они его продали, нехай они его и хоронять».

«Балладу о расстрелянном сердце» написал мой давний приятель Николай Панченко, он живет в Тарусе, под Москвой, почти уже ослеп. «Сталинград на Днепре» — документальную повесть — написал Сергей Сергеевич Смирнов, она печаталась в «Новом мире», а отдельного издания я и не видел.

О-ох как много мне хотелось бы Вам сказать, но на большое письмо меня уже не хватает, и я просто целую Ваши руки и прикладываю ладошку к тому месту, где сердце Ваше, столь вынесшее невзгод и выдержавшее такую работу.

Да, конечно, все войны на земле заканчивались смутой, и победителей наказывали. Как было не бояться сатане, восседающему на русском троне, объединения таких людей и умов, как Жуков, Новиков, Воронов, Рокоссовский, за которыми был обобранный, обнищавший народ и вояки, явившиеся из Европы и увидевшие, что живём мы не лучше, а хуже всех. Негодование копилось, и кто-то подсказал сатане, что это может плохо кончиться для него, и он загнал в лагеря спасителей его шкуры, и не только маршалов и генералов, но тучи солдат, офицеров, и они полегли в этом беспощадном сражении. Но никуда не делись, все они лежат в вечной мерзлоте с бирками на ноге, и многие с вырезанными ягодицами, пущенными на еду, ели даже и свежемороженые, когда нельзя было развести огонь.

О-ох, мамочки мои, и ещё хотят, требуют, чтоб наш народ умел жить свободно, распоряжаться собой и своим умом. Да всё забито, заглушено, и истреблено, и унижено. Нет в народе уже прежней силы, какая была, допустим, в 30-х годах, чтоб он разом поднялся с колен, поумнел, взматерел, научился управлять собой и Россией своей, большой и обескровленной.

Почитайте книгу, которую я Вам посылаю, и увидите, каково-то было и рядовым. Моя Марья, комсомолка-доброволка, и я, Бог миловал, ни в пионерах, ни в комсомоле, ни в партии не состоявший, хватили лиха через край. Баба моя из девятидетной рабочей семьи, маленькая, характером твёрдая, и все тяжести пали в основном на неё. Умерло у нас две дочери — одна — восьми месяцев, другая 39 лет, вырастили мы её детей, двух внуков, но всё остальное Вы узнаете из книжки. И простите за почерк, пишу из родной деревни, а Марья с машинкой в городе, я и печатать-то не умею.

Низко Вам кланяюсь. Ваш В. Астафьев.